Вы здесь

Баллада (Бунин)

Баллада.
автор Иван Алексеевич Бунин (1870 - 1953).

Из сборника "Темные аллеи" (1937-1945, 1953).

Впервые опубликовано: Последние новости. - 1938. - № 6175 (20 февраля).

В заметках "Происхождение моих рассказов" Иван Алексеевич Бунин пишет, что из его "писаний" некоторые ему "особенно дороги, кажутся особенно восхитительны — и вот "Баллада" в числе таких. А меж тем написать его, как и многие другие рассказы… побудила меня нужда в деньгах… Бог дал быстро выдумать нечто совершенно прекрасное (с вымышленной странницей Машенькой, главной прелестью рассказа, с ее дивным ночным бдением, дивной речью)" (Бунин, Сочинения. т. 9, с. 371 - 372). По словам И. А. Бунина, "Баллада" выдумана вся, от слова до слова — и сразу, в один час: как-то проснулся в Париже с мыслью, что непременно надо что-нибудь <дать> в "Последние новости", должен там; выпил кофе, сел за стол — и вдруг ни с того ни с сего стал писать, сам не зная, что будет дальше. А рассказ чудесный" (Запись И. А. Бунина в дневнике 9 октября 1941 г.).

 

Под большие зимние праздники был всегда, как баня, натоплен деревенский дом и являл картину странную, ибо состояла она из просторных и низких комнат, двери которых все были раскрыты напролет, -- от прихожей до диванной, находившейся в самом конце дома, -- и блистала в красных углах восковыми свечами и лампадами перед иконами.
Под эти праздники в доме всюду мыли гладкие дубовые полы, от топки скоро сохнувшие, а потом застилали их чистыми попонами, в наилучшем порядке расставляли по своим местам сдвинутые на время работы мебели, а в углах, перед золочеными и серебряными окладами икон, зажигали лампады и свечи, все же прочие огни тушили. К этому часу уже темно синела зимняя ночь за окнами и все расходились по своим спальным горницам. В доме водворялась тогда полная тишина, благоговейный и как бы ждущий чего-то покой, как нельзя более подобающий ночному священному виду икон, озаренных скорбно и умилительно.
Зимой гостила иногда в усадьбе странница Машенька, седенькая, сухенькая и дробная, как девочка. И вот только она одна во всем доме не спала в такие ночи: придя после ужина из людской в прихожую и сняв с своих маленьких ног в шерстяных чулках валенки, она бесшумно обходила по мягким попонам все эти жаркие, таинственно освещенные комнаты, всюду становилась на колени, крестилась, кланялась перед иконами, а там опять шла в прихожую, садилась на черный ларь, спокон веку стоявший в ней, и вполголоса читала молитвы, псалмы или же просто говорила сама с собой. Так и узнал я однажды про этого "божьего зверя, господня волка": услыхал, как молилась ему Машенька.
Мне не спалось, я вышел поздней ночью в зал, чтобы пройти в диванную и взять там что-нибудь почитать из книжных шкапов. Машенька не слыхала меня. Она что-то говорила, сидя в темной прихожей. Я приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы.
-- Услышь, господи, молитву мою и внемли воплю моему, -- говорила она без всякого выражения. -- Не будь безмолвен к слезам моим, ибо странник я у тебя и пришлец на земле, как и все отцы мои...
-- Скажите богу: как страшен ты в делах твоих!
-- Живущий под кровом всевышнего под сенью всемогущего покоится... На аспида и василиска наступишь, попрешь льва и дракона...
На последних словах она тихо, но твердо повысила голос, произнесла их убежденно: попрешь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув, сказала так, точно разговаривала с кем-то:
-- Ибо его все звери в лесу и скот на тысяче гор...
Я заглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди. Она смотрела перед собой, не видя меня. Потом подняла глаза к потолку и раздельно промолвила:
-- И ты, божий зверь, господень волк, моли за нас царицу небесную.
Я подошел и негромко сказал:
-- Машенька, не бойся, это я.
Она уронила руки, встала, низко поклонилась:
-- Здравствуйте, сударь. Нет-с, я не боюсь. Чего ж мне бояться теперь? Это в младости глупа была, всего боялась. Темнозрачний бес смущал.
-- Сядь, пожалуйста, -- сказал я.
-- Никак нет, -- ответила она. -- Я постою-с.
Я положил руку на ее костлявое плечико с большой ключицей, заставил ее сесть и сел с ней рядом.
-- Сиди, а то я уйду. Скажи, кому это ты молилась? Разве есть такой святой -- господний волк?
Она опять хотела встать. Я опять удержал ее:
-- Ах какая ты! А еще говоришь, что не боишься ничего! Я тебя спрашиваю: правда, что есть такой святой?
Она подумала. Потом серьезно ответила:
-- Стало быть, есть, сударь. Есть же зверь Тигр-Ефрат. Раз в церкви написан, стало быть, есть. Я сама его видела-с.
-- Как видела? Где? Когда?
-- Давно, сударь, в незапамятный срок. А где -- и сказать не умею: помню одно -- мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и сама дальняя, -- может, изволили слышать: рязанская, -- а тот край еще ниже будет, в Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не найдешь. Там-то и была заглазная деревня наших князей, ихнего дедушки любимая., -- целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а на самой высокой горе, на венце ее, над рекой Каменной, господский дом, тоже голый весь, трехъярусный, и церковь желтая, колонная, а в той церкви этот самый божий волк: посередь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им зарезанного, а на правом столпе -- он сам, этот волк, во весь свой рост и склад написанный: сидит в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается передними лапами в земь -- так и зарит в глаза: ожерелок седой, остистый, толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников. Страшно даже вспомнить такое диво дивное! До того живой сидит глядит, будто вот-вот на тебя кинется!
-- Постой, Машенька, -- сказал я, -- я ничего не понимаю, зачем же и кто этого страшного волка в церкви написал? Говоришь -- он зарезал князя: так почему ж он святой и зачем ему быть надо княжеской могилой? И как ты попала туда, в это ужасное село? Расскажи все толком.
И Машенька стала рассказывать:
-- Попала я, сударь, туда по той причине, что была тогда крепостной девушкой, при доме наших князей прислуживала. Была я сирота, родитель мой, баяли, какой-то прохожий был, -- беглый, скорее всего, -- незаконно обольстил мою матушку, да и скрылся бог весть куда, а матушка, родивши меня, вскорости скончалась. Ну и пожалели меня господа, взяли с дворни в дом, как только сравнялось мне тринадцать лет и приставили на побегушки к молодой барыне, и я так чем-то полюбилась ей, что она меня ни на час не отпускала от своей милости. Вот она-то и взяла меня с собой в войяж, как задумал молодой князь съездить с ней в свое дедовское наследие, в эту самую заглазную деревню, в Крутые Горы. Была та вотчина в давнем запустении, в безлюдии, -- так и стоял дом забитый, заброшенный с самой смерти дедушки, -- ну и захотели наши молодые господа проведать ее. А какой страшной смертью помер дедушка, о том всем нам было ведомо по преданию.
В зале что-то слегка треснуло и потом упало, чуть стукнуло. Машенька скинула ноги с ларя и побежала в зал: там уже пахло гарью от упавшей свечи. Она замяла еще чадивший свечной фитиль, затоптала затлевший ворс попоны и, вскочив на стул, опять зажгла свечу от прочих горевших свечей, воткнутых в серебряные лунки под иконой, и приладила ее в ту, из которой она выпала: перевернула ярким пламенем вниз, покапала в лунку потекшим, как горячий мед, воском, потом вставила, ловко сняла тонкими пальцами нагар с других свечей и опять соскочила на пол.
-- Ишь как весело затеплилось, -- сказала она, крестясь и глядя на ожившее золото свечных огоньков. -- И какой дух-то церковный пошел!
Пахло сладким чадом, огоньки трепетали, лик образа древне глядел из-за них в пустом кружке серебряного оклада. В верхние, чистые стекла окон, густо обмерзших снизу серым инеем, чернела ночь и близко белели отягощенные снежными пластами лапы ветвей в палисаднике. Машенька посмотрела на них, еще раз перекрестилась и вошла опять в прихожую.
-- Почивать вам пора, сударь, -- сказала она, садясь на ларь и сдерживая зевоту, прикрывая рот своей сухой ручкой. -- Ночь-то уж грозная стала.
-- Почему грозная?
-- А потому, что потаенная, когда лишь алектор, петух, по-нашему, да еще нощной вран, сова, может не спать. Тут сам господь землю слушает, самые главные звезды начинают играть, проруби мерзнут по морям и рекам.
-- А что ж ты сама не спишь по ночам?
-- И я, сударь, сколько надобно сплю. Старому человеку много ли сна полагается? Как птице на ветке.
-- Ну, ложись, только доскажи мне про этого волка.
-- Да ведь это дело темное, давнее, сударь, -- может, баллада одна.
-- Как ты сказала?
-- Баллада, сударь. Так-то все наши господа говорили, любили эти баллады читать. Я, бывало, слушаю -- мороз по голове идет:

Воет сыр-бор за горою,
Метет в белом поле,
Стала вьюга-непогода,
Запала дорога...

До чего хорошо, господи!
-- Чем хорошо, Машенька?
-- Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
-- В старину, Машенька, все жутко было.
-- Как сказать, сударь? Может, и правда, что жутко, да теперь-то все мило кажется. Ведь когда это было? Уж так-то давно, -- все царства-государства прошли, все дубы от древности рассыпались, все могилки сровнялись с землей. Вот и это дело, -- на дворне его слово в слово сказывали, а правда ли? Дело это будто еще при великой царице было и будто оттого князь в Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась, заточила его вдаль от себя, и он очень лют сделался -- пуще всего на казнь рабов своих и на любовный блуд. Очень еще в силе был, а касательно наружности отлично красив и будто бы не было ни на дворне у него, ни по деревням его ни одной девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую ночь не требовал. Ну вот и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную сына своего родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашел себе суженую, получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть, приехал с новобрачной к нему на поклон, в эти самые Крутые Горы. А он и прельстись на нее. Про любовь, сударь, недаром поется:

Жар любви во всяком царстве,
Любится земной весь круг...

И какой же может быть грех, если хоть и старый человек мышлит о любимой, вздыхает о ней? Да ведь тут-то дело совсем иное было, тут вроде как родная дочь была, а он на блуд простирал алчные свои намерения.
-- Ну и что же?
-- А то, сударь, что, заметивши такой родительский умысел, решил молодой князь тайком бежать. Подговорил конюхов, задарил их всячески, приказал к полночи запрячь тройку порезвей, вышел, крадучись, как только заснул старый князь, из родного дома, вывел молодую жену -- и был таков. Только старый князь и не думал спать: он еще с вечера все узнал от своих наушников и немедля в погоню пошел. Ночь, мороз несказанный, аж кольцо округ месяца лежит, снегов в степи выше роста человеческого, а ему все нипочем: летит, весь увешанный саблями и пистолетами, верхом на коне, рядом со своим любимым доезжачим, и уж видит впереди тройку с сыном. Кричит, как орел: стой, стрелять буду! А там не слушают, гонят тройку во весь дух и пыл. Стал тогда старый князь стрелять в лошадей и убил на скаку сперва одну пристяжную, правую, потом другую, левую, и уж хотел коренника свалить, да глянул вбок и видит: несется на него по снегам, под месяцем, великий, небывалый волк, с глазами, как огонь, красными и с сияньем округ головы! Князь давай палить и в него, а он даже глазом не моргнул: вихрем нанесся на князя, прянул к нему на грудь -- и в единый миг пересек ему кадык клыком.
-- Ах, какие страсти, Машенька, -- сказал я. -- Истинно баллада!
-- Грех, не смейтесь, сударь, -- ответила она. -- У бога всего много.
-- Не спорю, Машенька. Только странно все-таки, что написали этого волка как раз возле могилы князя, зарезанного им.
-- Его написали, сударь, по собственному желанию князя: его домой еще живого привезли, и он успел перед смертью покаяться и причастье принять, а в последний свой миг приказал написать того волка в церкви над своей могилой: в назидание, стало быть, всему потомству княжескому. Кто ж его мог по тем временам ослушаться? Да и церковь-то была его домашняя, им самим строенная.

3 февраля 1938